|
|||
«Между Родиной и родным краем существует неразрывная связь, любовь начинается с родной местности, расширяется затем до пределов всей страны. Любовь к родной станице питает любовь к Родине. Познать свою станицу, район, край, страну..., изучить их – значит любить ещё более глубоко…» |
|||
|
|||
БРИНЬКОВСКИЕ ТАЛАНТЫ ФЕДОР АНДРЕЕВИЧ ЩЕРБИНА (1849 – 1936 гг.) ВОСПОМИНАНИЯ. ПЕРЕЖИТОЕ, ПЕРЕДУМАННОЕ И ОСУЩЕСТВЛЕННОЕ В 4 ТОМАХ. I ТОМ. |
|||
Глава VIII. Семейный мир и воспоминания об отце. |
|||
НАЗАД | ОГЛАВЛЕНИЕ | ДАЛЬШЕ | |
По мере того, как я оправлялся от болезни, обстоятельства слагались всё благоприятнее и благоприятнее в мою пользу. Мать баловала меня и её ласки казались безграничными. Не было просьбы или желания, которых она не исполнила бы для меня. Пользуясь этим, я не раз заводил с матерью политичный разговор о том, что я предпочёл бы хождению в школу ученье на дому и что лучше было бы, если бы меня учила сестра Домочка. «Я буду її слухать», - обещал я. Будучи командиром, я задирал-таки нос перед смирною и добродушною сестрою и иногда даже ссорился с нею. Мать не давала решительного обещания и, успокаивая меня, говорила: «Може так и зробимо. Ось приїде до дому Тимоша, тоді з ним і порадимся. Він уже великий і все знає. Та й Харитон Захарович каже, що ні тебе, ні Яцька не прийдеться, мабуть, везти в осени в духовне училище; не успієте до екзамена підготовитись». Этого было достаточно для меня, я успокаивался и с нетерпением стал ждать брата Тимоши, который учился в г.Ставрополе в Кавказской духовной семинарии. До летних каникул оставался один месяц. Тимоша непременно должен был приехать домой, так как он не был уже дома второй год, а мать и все мы очень любили его и гордились им. Всё время он шёл в семинарии первым учеником и все это знали – и отец Касьян, и Харитон Захарович, и кабатчица Андриановна, и писарь Гавро, и молодой дьячок Андроник, ровесник Тимоши, не раз говоривший : «Мы вместе с Тимофеем учились. Ну й галава!» Скоро из Новощербиновки вернулись сестра Домочка и младший брат Андрей. Я не покинул ещё постели, когда они приехали. Моя болезнь, слабость и истощение, видимо, тронули их. Сестра, с которою я не всегда ладил, заботливо ухаживала за мною. С своей стороны я начал высказывать столько приязни к ней, что это отразилось самым благоприятным образом на наших отношениях. Маленький братишка также старался сделать что-либо приятное для меня и охотно делился со мною своими игрушками. Одним словом, мир и согласие царили в нашей маленькой семье и центром этой семейной гармонии был я, бывший ретивый командир и неудавшийся школьник. Мы проводили время большею частью втроём, одни без матери, так как с приездом сестры, заменившей её на дому, мать деятельно принялась за хозяйство и часто ездила в степь. Я припоминаю чисто идиллические картины за это время. Вечереет. На разостланном «рядні», в тени около дома, я, ещё слабый от болезни, полулежу на подушках. Рядом со мною сидит молчаливая и сосредоточенная на чём-то сестра и усердно шьёт. Братишка насобирал разноцветных осколков от битых тарелок, чашек и другой посуды и строит из них полки и отряды, размещая осколки рядами на земле. Большой осколок – это генерал, поменьше узорчатый осколок – тоже генерал, только не главный, ещё меньший лиловый осколок – опять-таки генерал, ещё меньше второго. В результате оказалось, что в полку были одни генералы различной величины и на тридцать генералов пришлось лишь четыре рядовых казака, ими были четыре белых, не покрытых никакими узорами, осколка. Офицеров совсем не было; трубачей, барабанщиков и знаменосцев маленький военачальник тогда не признавал или не имел о них представления. Сначала всё это смешило меня, знавшего иные порядки и формы организации полка или отряда. Мои командирские замашки побудили меня дать брату указания на иную переформовку его полка. На это братишка возразил мне: «а у тебе генералів зовсім немає и полковник самий головний». Я попытался по-своему построить полк и привстал. Но братишка сердито крикнул: «не замай моїх генералів». Я надулся и капризно повернулся спиною к генералам. Тогда братишка, в свою очередь, начал ухаживать за мною. Трогательно было смотреть, как он достал свою незатейливую скрипочку, которую смастерил ему из досточки и ниток пластун Костюк, и начал водить по натёртым воском ниткам волосяным, из конской гривы, смычком, стараясь извлечь звуки, и когда, наконец, получился скрипящий звук, он обращался ко мне со словами: «ага, грає вже!» Но за время болезни я привык капризничать и упорно молчал, не подавая вида, что меня интересует игра на скрипке и трогает участие брата. Тогда брат бросил скрипку и великодушно заявил: «нехай усі мої генерали будуть у тебе козаками!» Хотя по существу дела это и не совпадало с моею системою формирования полка, но мировая между нами состоялась – оба мы стали уступчивее. Так протекала наша жизнь на дому, пока я не оправился и не стал на ноги. В это время и моя мать, покончивши с горячими на сенокосе работами, чаще была дома, особенно вечерами. Несмотря на своё привилегированное положение выздоравливавшего, я не пытался удержать за собою прежнюю роль командира и почти не принимал участия в играх со сверстниками казачатами. Иные интересы овладели мною. К тому же я стал понемногу подучиваться грамоте при помощи сестры. Сваливши с плеч ненавистную школу с её неприглядными порядками, я крепче привязался к дому и к своей семье. Особенно нравилось мне слушать, когда вечерами, в тесном кругу семейной жизни, мать передавала нам подробности из жизни отца. Об отце в моей памяти осталось одно лишь смутное воспоминание. Я помнил и теперь ещё вспоминаю такую картину. У нас в самой большой комнате, в так называемой горнице, на большом столе перед образами стоял гроб, покрытый парчою, а в гробу кто-то лежал; в комнате были люди в золотых одеждах и целые тучи кадильного дыма; одни плакали, другие пели, а весь двор был занят толпою людей. И – только. Это «собором» хоронили несколько священников моего отца, чего я не понимал тогда: мне шёл третий год, а младшему брату – второй. Мать неохотно останавливалась на этой картине, подавлявшей видно её, но охотно делилась с нами разного рода воспоминаниями об отце, а я был самым внимательным слушателем. Вот краткая биография отца, со слов матери, как сохранилась она в моей памяти. Мой отец очень рано остался круглым сиротою. Сначала умерла его мать, а затем и отец. В это время ему было 17 или 18 лет и у него на руках остались младший брат и сестра. У сирот была лишь убогая полуразвалившаяся хата и плохо огороженный двор. Все виды домашнего имущества почти отсутствовали. Это объяснялось тем, что мать отца умерла более десяти лет тому назад, а отец всё время до самой смерти болел. Некому было ни вести хозяйство, ни работать. Есть было нечего, одеваться не во что и, вдобавок ко всему этому, мой отец был слаб здоровьем. Жил он в станице Переясловской, так как ещё его отец и дед числились в Переясловском курене старой Запорожской Сечи. Собрался как-то вскоре после смерти моего деда сход или рада и станичный атаман приказал позвать на раду Андрея Щербину – моего отца. -Ну, що ми будемо з тобою, Щербиненку, робить? – говорили ему на раде казаки. – Ні в конницу, ні в піхоту ти негодися, а твій брат і сестра ще малі діти. Нікому про них клопотатись. Як би у тебе, хоч здоровьячко було, а то бач, який ти худий та тендітний! Для тяжкої роботи ти зовсім негожий та й в пастушки чи в підпасичі тебе ніхто не візьме. Андрей Щербина, как рассказывал он потом матери об этом, стоял перед казаками, как преступник, понуривши голову, а крупные слёзы катились по его исхудалым щекам. Он хорошо сознавал свою непригодность «для тяжкої работи» и суровой казачьей службы, а на руках были ещё малолетние дети, которые утром того же дня говорили ему: «ой, їсточки хочеться!» Чем жить? Откуда брать средства для их прокормления? Брать торбу и идти попрошайничать? Но тогда уже лучше с моста та в воду! Сил не хватает даже двух детей прокормить – думал с горечью Андрей Щербина, работая на подёнщине и на послугах. Старики на сходе между тем спорили и шумели. Дело шло о взятии на прокормление брата и сестры моего отца, но никто не хотел прибавлять лишних ртов в семье. Высказывались опасения, что из сирот будет мало толку, так как если они и не такие хилые, как Андрей, то всё-таки трудно сказать, выйдут ли из них работник и работница, которые впоследствии отработают потраченные на них хлеб и одежду. -Одно слово, панська кость! – насмешливо воскликнул один из казаков. -А ти, козаче, батьківських кісточок не чіпай! – заговорил старый запорожец, носивший чуприну за ухом и бывший большим приятелем Луки Щербины. – Всі Щербини були добрими запорожцями в Переясловському курені, і всі вони – і дід, і батько Луки, і сам Лука, - царство йому небесне, - були козаки розумні і письменні, і корисно служили в Переясловському курени, а Лука і тут, в громаді. Хиба ж ти забув, як Лука визволив тебе із біди, коли тобі тут за твою поведенцію 25 київ всипали, а не вислали в Таврію до губернатора. Це ж Лука пораяв раді. Так якби рада не послухала Луки і тебе б одпровадила до губернатора в Таврію, то відтіля ти попав би уже не в Черноморію, а прямо в Сибир за твої художества. Казаки весело рассмеялись, по рассказам моей матери. У меня, говорил отец, легче на душе стало, «коли я почув таку похвалу про батька, про діда, та прадіда». В Запорожской Сечи мои предки были «беглыми панами» из Полтавщины, то есть из среды казачьей старшины этого края, жившими на два дома – то в Сечи, то на Украине, а «беглый» старшина был фактически противником порядков, насаждаемых в казачестве центральным правительством. Дед отца, будучи горячим сторонником казачьих демократических порядков, вынужден был совсем убежать из дому в Запорожскую Сечь от преследования русских властей. В Сечи на Днепре дед зачислился в Переясловский курень, в котором запорожцы-переясловцы «держались як гуси один за другого». Здесь Щербине пришлось быть свидетелем разрушения Запорожской Сечи в 1775 году русскими войсками под командою генерала Текели. Щербина кипятился вместе с другими запорожцами и возмущался произведённым над казаками насилием, но пристать к запорожцам, ушедшим за Дунай в Турцию, отказался и остался на Украине. Одна из книг, уцелевшая от старой Запорожской Сечи была взята из архива А.Скальковским и передана Кубанскому казачьему войску. В ней сохранилась собственноручная подпись моего прадеда по отцу в числе казаков, оставшихся «верноподданными» царицы Екатерины II. Судьба посмеялась над старшиною бунтарём: убежавши в Сечь от царицы и её правителей, Щербина поставлен был в необходимость собственною рукою причислить себя к «верноподданным» царицы Екатерины. Когда за Бугом возникло новое Запорожское войско, Щербина вошёл в его состав, а отсюда его сын Лука, перешёл с черноморцами «на Тамань с окресностями оной» и осел в Переясловском курене на реке Бейсуг. -Так як же нам, Щербиненко, з тобою бути? – приставали казаки к моему отцу, не находя выхода из создавшегося положения, в какое поставлен был «малоліток», то есть молодой казак, подлежавший очередной службе. -Як знаєте, - ответил Щербиненко и горько заплакал. -Чого ж ти, дурний, плачеш? – пытались казаки успокоить плачущего парня. – Плачем не поможеш в горі! Но Андрей не мог успокоиться и стал «звонким голосом» перечислять казачьей раде свои невзгоды. -От, плачеш ти добре і голосом виводиш краще, ніж дьяк на крилосі,- сказал один из казаков. Раздался дружный хохот. Но когда он прекратился, старый запорожец с чуприной за ухом, серьёзно предложил отдать Андрея Щербину в дьяки. -А що ж, пани громадяне? – обратился куренной атаман к раде. – I справді, чи не оддати нам Щербину в дьяки? Грамотний він добре, гортанню Бог не обідив його, - пошлем Щербину до манахів в манастирь; нехай підучиться у них до церковної служби, а там, Бог дасть, у нас же у церкві буде служити, бо дьяк наш дуже старий. Правду сказать, Андрій хлопець добрячий, розуму у нього й тепер, як у зрослої людини, а поучиться, то ще й розумнішим стане. Та й родитель його – царство йому небесне – був козак письменний, розумний, не раз давав добрі совіти громаді, та й од діла не одказувався. -Правда, - закричали казаки, - правда, батьку отамане! Назначимо приговором громади Щербину на церковну службу. И вот по приказу Переясловской куренной рады казак Андрей Щербина был отдан в находившийся вблизи Переясловки Екатерино-Лебяжий войсковой монастырь для обучения и подготовки к церковной службе. Так началась духовная карьера моего отца. В обучении церковной службе отец оказал блестящие успехи. Через год он вернулся домой в станицу и занял место в клиросе рядом с старым дьячком. «Гортань» у Щербины оказалась действительно превосходною. Казаки, в особенности старые казачки, с усердием клали поклоны и с умилением прислушивались, как Андрей высоким и звонким голосом выводил «иже херувими» на клиросе. Скоро потом умер старый дьячок и Андрей Щербина, с приговором Переясловского куренного общества в руках, отправился в г.Астрахань к архиерею на экзамен. Молодой казак оказался настолько подготовленным, что владыка сразу же посвятил его в стихарь и двадцатилетний Щербина, воротившись в родной курень, прочно занял место дьячка. Так успешно сложилась и дальнейшая карьера отца. Через четыре года он женился и был возведен в сан дьякона станицы Роговской, откуда был переведён дьяконом же в станицу Крыловскую, а ещё через несколько лет стал священником в станице Новодеревянковской. Но в это время злой недуг уже подтачивал его организм. Отец заболел чахоткою и, после трёхлетней священнической службы умер, оставивши мою мать с пятью детьми, между которыми я был предпоследним. Воспоминания об отце интересовали и волновали меня. Я подробно расспрашивал мать о том, как ездил мой отец в Астрахань для посвящения и чем вызывались служебные повышения отца, которые я смешивал с служебными отличиями в чинах по войску. Но это не влияло на моё настроение. Мне важным казалось, что и как отец делал. Слушая рассказы моей матери, я гордился успехами отца, хотя и не понимал, в чём они состояли, а просто воспринимал, что тогда-то отец был дьячком, тогда-то дьяконом, а тогда-то священником. Но мать моя рассказывала так ясно, что отец мой был всем обязан самому себе, своему непрерывному труду и энергии, что, наверное, влияло и на мои взгляды о необходимости учиться. По словам её, отец просиживал дни и ночи над книгами и «ту кляту чихотку, - поясняла она, - мабуть, він добув тими книгами». И – удивительное дело! Этот факт не только не усиливал моего прежнего отрицательного отношения к книжной учёбе, а наоборот, заставил задумываться над тем, что, должно быть, учёба нужна и мне. Харитон Захарович также неоднократно рассказывал о том, с каким усердием отец мой погружался в науку. «С учёними ваш папаша, - передавал сослуживец нашего отца, - мог потягаться; инший і в семинарії учився, а не доходив до того, що знав покойний отець Андрій». Когда старый дьячок передавал нам с явным восхищением эти подробности, тогда мне и сам он казался в ином свете и верилось ему, как учителю и старому правдивому человеку. Наука в устах Харитона Захаровича была тогда особенная, в которую он более верил, чем понимал её. -Э, - говорил он нам, детям, вечером за чаем у нас, - покойний отець Андрій, ваш папаша, умів і по гречеському читать. - И он подробно рассказал, как один раз под Пасху заехал к нам в станицу иеромонах какого-то монастыря, как он служил в нашей церкви «за старшого», а отец наш «за молодшого» и как они оба читали евангелие – иеромонах по церковному, а отец по греческому. «Як прочитає іеромонах по церковному, то зупиниться і жде, - рассказывал Харитон Захарович, - коли отець Андрій прочитає теж по гречеському, та тільки монах старенький і так собі шамкає під ніс, а отець Андрій, - восторгалсяХаритон Захарович, - так і чеше, так і чеше, кіріос, чи як там, - наче настоящий грек. От тоді я побачив, що отець Андрій і іеромонаха за пояс заткнув. Он що наука робе!» После смерти отца осталось много книг - и в ящиках дивана, и в особом сундуке, и под иконами, и на полках в проходе из одной комнаты в другую. Но это были или учебники по греческому языку, или евангелие на этом языке, или старинные риторики, пиитики, и логики, или духовно нравственные книги и проповеди. Когда я научился читать, то в голове у меня осталось два названия двух больших книг – Четьи-Минеи и творения, кажется, Димитрия Ростовского. Так ли я передаю эти названия, но они всегда вертелись в моей памяти и высоко ценились знатоками духовной литературы и учёными священниками из семинарии. Отец мой, по-видимому, руководился тем, что он видел у других священников, учившихся в духовной семинарии. Попавши в духовное звание, он хотел быть тем же, кем были учёные священники, как называли тогда священников, окончивших курс наук в духовных семинариях. В духовных же учебных заведениях царили в ту пору древние языки и сухая схоластика. Отец мой добросовестно всё это изучал – и греческий язык, и риторику, и герменевтику, и многое другое, почему и слыл образованным для своего времени священником. Но меня поражало больше всего то, что отец мой сильно предавался каким-то занятиям по каким-то книгам. Замечательно, что рассказы матери о том, как отец «доходил до всего сам, своїм умом», в первый же раз вызвали у меня мысль о необходимости заняться учением, чтобы самому всё узнать. Хотя я и ненавидел от всей души школу с сечением, но у меня был живой пример – самообразование отца, который «доходил до всего сам» и о котором все с уважением отзывались. И у меня явилось желание делать так, как делал отец. Одно мне не нравилось, что от усиленных занятий наукою отец мой рано умер, как говорили, на тридцать шестом году своей жизни. Мне казалось, что с ним этого не случилось бы, если бы он не сидел много за книгами, ибо сидячая жизнь и для меня была сущим наказанием. Но всё это путалось в моей слабо мыслящей ещё голове. Ясно было одно, что отец что-то усердно делал, о чём с похвалою отзывалась и мать, и Харитон Захарович, и другие, и что мне нужно следовать примеру отца. Глубоко меня трогали также рассказы матери об отношениях отца к прихожанам, чем ещё более у меня усиливалось желание «робить так, як робив мій батя». И мать, и даже мы, малыши, пользовались в станице всеобщим почётом, но я считал это в порядке вещей, не понимая причин уважительного отношения к нам. Мать, однако, часто подчёркивала нам, что этим мы обязаны были отцу. Казаки любили моего отца не только потому, что он сам происходил из казаков, но, главным образом, за его беспримерную доброту и тёплые отношения к их горю и нуждам. Он никогда и ни в чём необходимом не отказывал прихожанам, раз это, по его мнению, входило в его обязанности: шёл на зов каждого, шёл немедленно, не манкируя своими обязанностями, вставал, если требовалось, из-за стола, не окончивши еды, отправлялся на требы среди глубокой ночи, в дождь, грязь и холод к умирающему, чтобы исповедовать его, ходил пешком, когда не было на чём ехать, и не любил предъявлять какие-либо претензии к прихожанам при исполнении треб, а исполнивши требу, он брал то, что ему давали. Если же замечал в семье нужду, то не только отказывался от всякого вознаграждения, но и помогал нуждающимся: «хіба ми були б такі бідні, - говорила нам мать, - якби ваш покійний батько робив так, як инші попи; він роздавав більше, ніж йому давали». Меня это смущало и поражало, и я не мог разобраться, хорошо ли в таких случаях поступал мой отец или нет. -Нащо ж батя робив так? – спрашивал я мать. -А так треба було! – отвечала мать, несмотря на собственные слова, что отец оставил нас бедными. -От тепер люде і не забувають нас, - прибавляла обыкновенно она, - і нам, хоч потрошку, а помагають. И я чувствовал, что отец поступал хорошо и это ещё более возвышало его в моих представлениях. Из-за доброты и тёплого участия к бедным людям, отец нередко, по рассказам матери и Харитона Захаровича, выдерживал ссоры со своими сослуживцами. Кроме отца, в состав причта нашей станицы входили: пришлый дьякон великоросс, которого казаки называли «гугнивым» за его гнусавый голос и не любили «за претензії», молодой дьячок Андроник, франт и хват, и пономарь старик Харитон Захарович. Одну партию составляли мой отец и Харитон Захарович, а другую дьякон и дьячок. Первые щадили прихожан и довольствовались тем, что в состоянии были дать казаки за требы; вторые требовали повышения платы за молебны и панихиды и, особенно, за венчание и не брезговали нажимками на прихожан. Вот на этой почве и назревали неудовольствия и нарекания со стороны дьякона и дьячка, как лиц, подчинённых отцу, который не всегда считался с их аппетитами и претензиями. Приходит, бывало, казак-бедняк к отцу и жалуется, что он ходил к дьякону «за обиском», как называлась предварительная справка о брачующихся и дал ему за это рубль и мешок пшеницы, а теперь дьякон требует за венчание десять рублей и особо для него барашка, между тем он казак бедный и не может дать за венчание больше трёх рублей. Отец молча выслушивал прихожанина и успокаивал его, обещая повенчать за три рубля. Затем, встретившись с дьяконом, он политично заводил деликатный разговор о необходимости обвенчать бедняка-казака за три рубля. Дьякон возражал и сердился. Возникали взаимные неудовольствия, в которых иногда принимали участие и другие члены семьи. Дьякон был сам вздорный и имел вздорную жену, которая в таких случаях открыто нападала на мою мать или на Захаровну, упрекая их в том, что они не умеют держать в руках своих мужей, позволяют им потакать прихожанам и тем отнимают от неё, дьяконицы, кусок хлеба. Дьячок же Андроник в таких случаях восклицал: «вот патеха!» и явно поддерживал дьяконицу. Но споры эти проходили в большинстве случаев безрезультатно и казак-бедняк отделывался тремя рублями за венчание. Казаки, конечно, знали это и ещё больше ценили своего «природнаго пан-отця». Но особенно характерный случай о взаимоотношениях в причте передал нам Харитон Захарович. Когда «на проводах» во время пасхальных праздников были привезены целых два воза печёного хлеба – «паляниць» и «книшей», полученных причтом от прихожан за требы «на гробках», то, по обыкновению, делёж этого хлеба был поручен Харитону Захаровичу, как старейшему по летам. Харитон Захарович всегда делил хлеб по принятым у духовенства нормам. Так было и в этот раз. Но дьякон вмешивался в деление: брал из своей кучки паляницю или кныш и менял их на лучшие из любой кучки, преимущественно из кучек священника или пономаря. Это было явное нарушение правил дележа и благоприличия. Отец молчал, Харитон Захарович сердито ворчал «себе под нос», а дьячок Андроник хитро подмигивал своему союзнику дьякону. Но дьякон и на этот раз держал себя так бесцеремонно и неприлично, меняя поделённый уже хлеб и выбирая себе без позволения лучшее, что отец мой не выдержал и заметил ему: «Ви, отець диакон, хоч би по разу міняли поділений уже хліб, та кучку Харитона Захаровича не порушали, бо йому менша усіх доля доводиться!» Диакон взял в это время кныш именно из кучки Харитона Захаровича взамен паляници и сердито ответил отцу: «А вам, батюшка, хочется обделить меня?» - и при этом так швырнул кныш, что он попал не в кучу, а покатился в сторону, на грязную землю. -Тут вже, - рассказывал Харитон Захарович, - не видержав і отець Андрій і каже діяконові: «підніми, діаконе, книш, та поцілуй його і святу землю». – А діакон з свого боку відповідає отцю Андрію, а сам аж труситься: «разве, - каже, - я холоп, что вы со мною так разговариваете?» -Ну, отець Андрій уже зовсім розсердились… Це тільки раз бачив я за всю мою службу з ними, - прибавил Харитон Захарович, - та так, наче потихеньку, а як ножем різанули: «підніми, кажу, діаконе, святий хліб, та поцілуй його і святу землю, на яку він упав, а то я сьогодня ж напишу до благочинного і до владики». -Що ж би ви думали? Діякон наче води в рот набрав. Замовчав, та підняв книш, поцілував його, а потім став навколюшки, та поцілував і грязюку. Я ледве не зареготався. Бо діакон і штани на колінах собі покаляв, - прибавлял с улыбкою Харитон Захарович. Так-то отец мой попал в духовное звание и таким он был для меня по воспоминаниям. Болезнь моя познакомила не с грамотностью в учебной команде, а с отцом. Прежде, при обычной моей жизни, я как-то не вдумывался в то, что приходилось мне слышать об отце. У меня были свои игры и удовольствия, перед которыми многое в моей слабо мыслившей голове отодвигалось на задний план. Но при тихой семейной жизни и обстановке, в положении больного, лежавшего почти месяц без движения, рассказы моей матери об отце и характерные добавления к ним Харитона Захаровича, глубоко проникали в мою впечатлительную натуру. Я не мог себе ясно представить образ отца, но в моём уме и сердце рассказами о нём посеяны были зачатки того доброго, за которое любили отца казаки – высоких сердечных отношений к людям. |
|||
НАЗАД | ОГЛАВЛЕНИЕ | ДАЛЬШЕ | |
ПЕРЕВОДЧИК СТРАНИЦ САЙТА (Translator of pages of a site) | |||
СТАТИСТИКА | |||